ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I.

В конце ноября, в оттепель, часов в девять утра, поезд Петербургско-Варшавской железной дороги на всех парах подходил к Петербургу.

Было так сыро и туманно, что насилу рассвело; в десяти шагах, вправо и влево от дороги, трудно было разглядеть хоть что-нибудь из окон вагона.

Из пассажиров были и возвращавшиеся из-за границы; но более были наполнены отделения для третьего класса, и все людом мелким и деловым, не из очень далека.

Все, как водится, устали, у всех отяжелели за ночь глаза, все назяблись, все лица были бледножелтые, под цвет тумана.

В одном из вагонов третьего класса, с рассвета, очутились друг против друга, у самого окна, два пассажира, - оба люди молодые, оба почти налегке, оба не щегольски одетые, оба с довольно замечательными физиономиями, и оба пожелавшие, наконец, войти друг с другом в разговор.

Если б они оба знали один про другого, чем они особенно в эту минуту замечательны, то, конечно, подивились бы, что случай так странно посадил их друг против друга в третьеклассном вагоне петербургско-варшавского поезда.

Один из них был небольшого роста, лет двадцати семи, курчавый и почти черноволосый, с серыми, маленькими, но огненными глазами.

Нос его был широки сплюснут, лицо скулистое; тонкие губы беспрерывно складывались в какую-то наглую, насмешливую и даже злую улыбку; но лоб его был высок и хорошо сформирован и скрашивал неблагородно развитую нижнюю часть лица.

Особенно приметна была в этом лице его мертвая бледность, придававшая всей физиономии молодого человека изможденный вид, несмотря на довольно крепкое сложение, и вместе с тем что-то страстное, до страдания, не гармонировавшее с нахальною и грубою улыбкой и с резким, самодовольным его взглядом.

Он был тепло одет, в широкий, мерлушечий, черный, крытый тулуп, и за ночь не зяб, тогда как сосед его принужден был вынести на своей издрогшей спине всю сладость сырой, ноябрьской русской ночи, к которой, очевидно, был не приготовлен.

На нем был довольно широкий и толстый плащ без рукавов и с огромным капюшоном, точь-в-точь как употребляют часто дорожные, по зимам, где-нибудь далеко за границей, в Швейцарии, или, например, в Северной Италии, не рассчитывая, конечно, при этом и на такие концы по дороге, как от Эйдкунена до Петербурга.

Но что годилось и вполне удовлетворяло в Италии, то оказалось не совсем пригодным в России.

Обладатель плаща с капюшоном был молодой человек, тоже лет двадцати шести или двадцати семи, роста немного повыше среднего, очень белокур, густоволос, со впалыми щеками и с легонькою, востренькою, почти совершенно белою бородкой.

Глаза его были большие, голубые и пристальные; во взгляде их было что-то тихое, но тяжелое, что-то полное того странного выражения, по которому некоторые угадывают с первого взгляда в субъекте падучую болезнь.

Лицо молодого человека было, впрочем, приятное, тонкое и сухое, но бесцветное, а теперь даже до-синя иззябшее.

В руках его болтался тощий узелок из старого, полинялого фуляра, заключавший, кажется, все его дорожное достояние.

На ногах его были толстоподошвенные башмаки с штиблетами, - все не по-русски.

Черноволосый сосед в крытом тулупе все это разглядел, частию от нечего делать, и, наконец, спросил с тою неделикатною усмешкой, в которой так бесцеремонно и небрежно выражается иногда людское удовольствие при неудачах ближнего:

- Зябко?

И повел плечами.

- Очень, - ответил сосед с чрезвычайною готовностью, - и заметьте, это еще оттепель.

Что ж, если бы мороз?

Я даже не думал, что у нас так холодно.

Отвык.

- Из-за границы что ль?

- Да, из Швейцарии.

- Фью!

Эк ведь вас!..

Черноволосый присвистнул и захохотал.

Завязался разговор.

Готовность белокурого молодого человека в швейцарском плаще отвечать на все вопросы своего черномазого соседа была удивительная и без всякого подозрения совершенной небрежности, неуместности и праздности иных вопросов.

Отвечая, он объявил, между прочим, что действительно долго не был в России, слишком четыре года, что отправлен был за границу по болезни, по какой-то странной нервной болезни, в роде падучей или Виттовой пляски, каких-то дрожаний и судорог.

Слушая его, черномазый несколько раз усмехался; особенно засмеялся он, когда на вопрос: "что же, вылечили?" - белокурый отвечал, что "нет, не вылечили".

- Хе!

Денег что, должно быть, даром переплатили, а мы-то им здесь верим, - язвительно заметил черномазый.

- Истинная правда! - ввязался в разговор один сидевший рядом и дурно одетый господин, нечто в роде закорузлого в подьячестве чиновника, лет сорока, сильного сложения, с красным носом и угреватым лицом: - истинная правда-с, только все русские силы даром к себе переводят!

- О, как вы в моем случае ошибаетесь, - подхватил швейцарский пациент, тихим и примиряющим голосом; - конечно, я спорить не могу, потому что всего не знаю, но мой доктор мне из своих последних еще на дорогу сюда дал, да два почти года там на свой счет содержал.

- Что ж, некому платить что ли было? - спросил черномазый.

- Да, господин Павлищев, который меня там содержал, два года назад помер; я писал потом сюда генеральше Епанчиной, моей дальней родственнице, но ответа не получил.

Так с тем и приехал.

- Куда же приехали-то?

- То-есть, где остановлюсь?..

Да не знаю еще, право… так…

- Не решились еще?

И оба слушателя снова захохотали.

- И небось в этом узелке вся ваша суть заключается? - спросил черномазый.

- Об заклад готов биться, что так, - подхватил с чрезвычайно довольным видом красноносый чиновник, - и что дальнейшей поклажи в багажных вагонах не имеется, хотя бедность и не порок, чего опять-таки нельзя не заметить.

Оказалось, что и это было так: белокурый молодой человек тотчас же и с необыкновенною поспешностью в этом признался.

- Узелок ваш все-таки имеет некоторое значение, - продолжал чиновник, когда нахохотались досыта (замечательно, что и сам обладатель узелка начал, наконец, смеяться, глядя на них, что увеличило их веселость), - и хотя можно побиться, что в нем не заключается золотых, заграничных свертков с наполеондорами и фридрихсдорами, ниже с голландскими арабчиками, о чем можно еще заключить, хотя бы только по штиблетам, облекающим иностранные башмаки ваши, но… если к вашему узелку прибавить в придачу такую будто бы родственницу, как, примерно, генеральша Епанчина, то и узелок примет некоторое иное значение, разумеется, в том только случае, если генеральша Епанчина вам действительно родственница, и вы не ошибаетесь, по рассеянности… что очень и очень свойственно человеку, ну хоть… от излишка воображения.

- О, вы угадали опять, - подхватил белокурый молодой человек, - ведь действительно почти ошибаюсь, то-есть почти что не родственница; до того даже, что я, право, нисколько и не удивился тогда, что мне туда не ответили.

Я так и ждал.

- Даром деньги на франкировку письма истратили.

Гм… по крайней мере, простодушны и искренны, а сие похвально!

Гм… генерала же Епанчина знаем-с, собственно потому, что человек общеизвестный; да и покойного господина Павлищева, который вас в Швейцарии содержал, тоже знавали-с, если только это был Николай Андреевич Павлищев, потому что их два двоюродные брата.

Другой доселе в Крыму, а Николай Андреевич, покойник, был человек почтенный и при связях, и четыре тысячи душ в свое время имели-с…

- Точно так, его звали Николай Андреевич Павлищев, - и, ответив, молодой человек пристально и пытливо оглядел господина всезнайку.

Эти господа всезнайки встречаются иногда, даже довольно часто, в известном общественном слое.

Они все знают, вся беспокойная пытливость их ума и способности устремляются неудержимо в одну сторону, конечно, за отсутствием более важных жизненных интересов и взглядов, как сказал бы современный мыслитель.

Под словом: "все знают" нужно разуметь, впрочем, область довольно ограниченную: где служит такой-то? с кем он знаком, сколько у него состояния, где был губернатором, на ком женат, сколько взял за женой, кто ему двоюродным братом приходится, кто троюродным и т. д, и т. д, и все в этом роде.

Большею частию эти всезнайки ходят с ободранными локтями и получают по семнадцати рублей в месяц жалованья.

Люди, о которых они знают всю подноготную, конечно, не придумали бы, какие интересы руководствуют ими, а между тем, многие из них этим знанием, равняющимся целой науке, положительно утешены, достигают самоуважения и даже высшего духовного довольства.

Да и наука соблазнительная.

Я видал ученых, литераторов, поэтов, политических деятелей, обретавших и обретших в этой же науке свои высшие примирения и цели, даже положительно только этим сделавших карьеру.

В продолжение всего этого разговора черномазый молодой человек зевал, смотрел без цели в окно и с нетерпением ждал конца путешествия.

Он был как-то рассеян, что-то очень рассеян, чуть ли не встревожен, даже становился как-то странен: иной раз слушал и не слушал, глядел и не глядел, смеялся и подчас сам не знал и не помнил чему смеялся.

- А позвольте, с кем имею честь… - обратился вдруг угреватый господин к белокурому молодому человеку с узелком.

- Князь Лев Николаевич Мышкин, - отвечал тот с полною и немедленною готовностью.

- Князь Мышкин?

Лев Николаевич?

Не знаю-с.

Так что даже и не слыхивал-с, - отвечал в раздумьи чиновник, - то-есть я не об имени, имя историческое, в Карамзина истории найти можно и должно, я об лице-с, да и князей Мышкиных уж что-то нигде не встречается, даже и слух затих-с.

- О, еще бы! - тотчас же ответил князь: - князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний.

А что касается до отцов и дедов, то они у нас и однодворцами бывали.

Отец мой был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да вот не знаю, каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжен Мышкиных, тоже последняя в своем роде…

- Хе-хе-хе!

Последняя в своем роде!

Хе-хе!

Как это вы оборотили, - захихикал чиновник.

Усмехнулся тоже и черномазый.

Белокурый несколько удивился, что ему удалось сказать довольно, впрочем, плохой каламбур.

- А представьте, я совсем не думая сказал, - пояснил он, наконец, в удивлении.

- Да уж понятно-с, понятно-с, - весело поддакнул чиновник.

- А что вы, князь, и наукам там обучались, у профессора-то? - спросил вдруг черномазый.

- Да… учился…

- А я вот ничему никогда не обучался.

- Да ведь и я так кой-чему только, - прибавил князь, чуть не в извинение.

- Меня по болезни не находили возможным систематически учить.

- Рогожиных знаете? - быстро спросил черномазый.

- Нет, не знаю, совсем.

Я ведь в России очень мало кого знаю.

Это вы-то Рогожин?

- Да, я Рогожин, Парфен.

- Парфен?

Да уж это не тех ли самых Рогожиных… - начал было с усиленною важностью чиновник.

- Да, тех, тех самых, - быстро и с невежливым нетерпением перебил его черномазый, который вовсе, впрочем, и не обращался ни разу к угреватому чиновнику, а с самого начала говорил только одному князю.

- Да… как же это? - удивился до столбняка и чуть не выпучил глаза чиновник, у которого все лицо тотчас же стало складываться во что-то благоговейное и подобострастное, даже испуганное: - это того самого Семена Парфеновича Рогожина, потомственного почетного гражданина, что с месяц назад тому помре и два с половиной миллиона капиталу оставил?

- А ты откуда узнал, что он два с половиной миллиона чистого капиталу оставил? - перебил черномазый, не удостоивая и в этот раз взглянуть на чиновника: - ишь ведь! (мигнул он на него князю), и что только им от этого толку, что они прихвостнями тотчас же лезут?

А это правда, что вот родитель мой помер, а я из Пскова через месяц чуть не без сапог домой еду.

Ни брат подлец, ни мать ни денег, ни уведомления, - ничего не прислали!

Как собаке!

В горячке в Пскове весь месяц пролежал.

- А теперь миллиончик слишком разом получить приходится, и это, по крайней мере, о, господи! - всплеснул руками чиновник.

- Ну чего ему, скажите пожалуста! - раздражительно и злобно кивнул на него опять Рогожин: - ведь я тебе ни копейки не дам, хоть ты тут вверх ногами предо мной ходи.

- И буду, и буду ходить.

- Вишь!

Да ведь не дам, не дам, хошь целую неделю пляши!

- И не давай!

Так мне и надо; не давай!

А я буду плясать.

Жену, детей малых брошу, а пред тобой буду плясать.

Польсти, польсти!

- Тьфу тебя! - сплюнул черномазый.

- Пять недель назад я, вот как и вы, - обратился он к князю, - с одним узелком от родителя во Псков убег к тетке; да в горячке там и слег, а он без меня и помре.

Кондрашка пришиб.

Вечная память покойнику, а чуть меня тогда до смерти не убил!

Верите ли, князь, вот ей богу!

Не убеги я тогда, как раз бы убил.

- Вы его чем-нибудь рассердили? - отозвался князь, с некоторым особенным любопытством рассматривая миллионера в тулупе.

Но хотя и могло быть нечто достопримечательное собственно в миллионе и в получении наследства, князя удивило и заинтересовало и еще что-то другое; да и Рогожин сам почему-то особенно охотно взял князя в свои собеседники, хотя в собеседничестве нуждался, казалось, более механически, чем нравственно; как-то более от рассеянности, чем от простосердечия; от тревоги, от волнения, чтобы только глядеть на кого-нибудь и о чем-нибудь языком колотить.

Казалось, что он до сих пор в горячке, и уж, по крайней мере, в лихорадке.

Что же касается до чиновника, так тот так и повис над Рогожиным, дыхнуть не смел, ловил и взвешивал каждое слово, точно бриллианта искал.

- Рассердился-то он рассердился, да, может, и стоило, - отвечал Рогожин, - но меня пуще всего брат доехал.

Про матушку нечего сказать, женщина старая, Четьи-Минеи читает, со старухами сидит, и что Сенька-брат порешит, так тому и быть.

А он что же мне знать-то в свое время не дал?

Понимаем-с!

Оно правда, я тогда без памяти был.

Тоже, говорят, телеграмма была пущена.

Да телеграмма-то к тетке и приди.

А она там тридцатый год вдовствует и все с юродивыми сидит с утра до ночи.

Монашенка не монашенка, а еще пуще того.

Телеграммы-то она испужалась, да не распечатывая в часть и представила, так она там и залегла до сих пор.

Только Конев, Василий Васильич, выручил, все отписал.

С покрова парчевого на гробе родителя, ночью, брат кисти литые, золотые, обрезал: "они дескать эвона каких денег стоят".

Да ведь он за это одно в Сибирь пойти может, если я захочу, потому оно есть святотатство.

Эй ты, пугало гороховое! - обратился он к чиновнику.

- Как по закону: святотатство?

- Святотатство!

Святотатство! - тотчас же поддакнул чиновник.

- За это в Сибирь?

- В Сибирь, в Сибирь!

Тотчас в Сибирь!

- Они все думают, что я еще болен, - продолжал Рогожин князю, - а я, ни слова не говоря, потихоньку, еще больной, сел в вагон, да и еду; отворяй ворота, братец Семен Семеныч!

Он родителю покойному на меня наговаривал, я знаю.

А что я, действительно, чрез Настасью Филипповну тогда родителя раздражил, так это правда.

Тут уж я один.

Попутал грех.

- Чрез Настасью Филипповну? - подобострастно промолвил чиновник, как бы что-то соображая.

- Да ведь не знаешь! - крикнул на него в нетерпении Рогожин.

- Ан и знаю! - победоносно отвечал чиновник.

- Эвона!

Да мало ль Настасий Филипповн!

И какая ты наглая, я тебе скажу, тварь!

Ну, вот так и знал, что какая-нибудь вот этакая тварь так тотчас же и повиснет! - продолжал он князю.

- Ан, может, и знаю-с! - тормошился чиновник: - Лебедев знает!

Вы, ваша светлость, меня укорять изволите, а что коли я докажу?

Ан, та самая Настасья Филипповна и есть, чрез которую ваш родитель вам внушить пожелал калиновым посохом, а Настасья Филипповна есть Барашкова, так сказать, даже знатная барыня, и тоже в своем роде княжна, а знается с некоим Тоцким, с Афанасием Ивановичем, с одним исключительно, помещиком и раскапиталистом, членом компаний и обществ, и большую дружбу на этот счет с генералом Епанчиным ведущие…

- Эге! Да ты вот что! - действительно удивился, наконец, Рогожин; - тьфу чорт, да ведь он и впрямь знает.

- Все знает!

Лебедев все знает!

Я, ваша светлость, и с Лихачевым Алексашкой два месяца ездил, и тоже после смерти родителя, и все, то-есть, все углы и проулки знаю, и без Лебедева, дошло до того, что ни шагу.

Ныне он в долговом отделении присутствует, а тогда и Арманс, и Коралию, и княгиню Пацкую, и Настасью Филипповну имел случай узнать, да и много чего имел случай узнать.

- Настасью Филипповну?

А разве она с Лихачевым… - злобно посмотрел на него Рогожин, даже губы его побледнели и задрожали.

- Н-ничего!

Н-н-ничего!

Как есть ничего! - спохватился и заторопился поскорее чиновник: - н-никакими, то-есть, деньгами Лихачев доехать не мог!

Нет, это не то, что Арманс.

Тут один Тоцкий.

Да вечером в Большом али во французском театре в своей собственной ложе сидит.

Офицеры там мало ли что промеж себя говорят, а и те ничего не могут доказать: "вот, дескать, это есть та самая Настасья Филипповна", да и только, а насчет дальнейшего - ничего!

Потому что и нет ничего.

- Это вот все так и есть, - мрачно и насупившись подтвердил Рогожин, - то же мне и Залежев тогда говорил.

Я тогда, князь, в третьягодняшней отцовской бекеше через Невский перебегал, а она из магазина выходит, в карету садится.

Так меня тут и прожгло.

Встречаю Залежева, тот не мне чета, ходит как приказчик от парикмахера, и лорнет в глазу, а мы у родителя в смазных сапогах, да на постных щах отличались.

Это, говорит, не тебе чета, это, говорит, княгиня, а зовут ее Настасьей Филипповной, фамилией Барашкова, и живет с Тоцким, а Тоцкий от нее как отвязаться теперь не знает, потому совсем, то-есть, лет достиг настоящих, пятидесяти пяти, и жениться на первейшей раскрасавице во всем Петербурге хочет.

Тут он мне и внушил, что сегодня же можешь Настасью Филипповну в Большом театре видеть, в балете, в ложе своей, в бенуаре, будет сидеть.

У нас, у родителя, попробуй-ка в балет сходить, - одна расправа, убьет!

Я однако же на час втихомолку сбегал и Настасью Филипповну опять видел; всю ту ночь не спал.

На утро покойник дает мне два пятипроцентные билета, по пяти тысяч каждый, сходи, дескать, да продай, да семь тысяч пятьсот к Андреевым на контору снеси, уплати, а остальную сдачу с десяти тысяч, не заходя никуда, мне представь; буду тебя дожидаться.

Билеты-то я продал, деньги взял, а к Андреевым в контору не заходил, а пошел, никуда не глядя, в английский магазин, да на все пару подвесок и выбрал, по одному бриллиантику в каждой, эдак почти как по ореху будут, четыреста рублей должен остался, имя сказал, поверили.

С подвесками я к Залежеву: так и так, идем, брат, к Настасье Филипповне.

Отправились.

Что у меня тогда под ногами, что предо мною, что по бокам, ничего я этого не знаю и не помню.

Прямо к ней в залу вошли, сама вышла к нам.

Я, то-есть, тогда не сказался, что это я самый и есть; а "от Парфена, дескать, Рогожина", говорит Залежев, "вам в память встречи вчерашнего дня; соблаговолите принять".

Раскрыла, взглянула, усмехнулась: "благодарите, говорит, вашего друга господина Рогожина за его любезное внимание", откланялась и ушла.

Ну, вот зачем я тут не помер тогда же!

Да если и пошел, так потому, что думал: "все равно, живой не вернусь!"

А обиднее всего мне то показалось, что этот бестия Залежев все на себя присвоил.

Я и ростом мал, и одет как холуй, и стою, молчу, на нее глаза палю, потому стыдно, а он по всей моде, в помаде, и завитой, румяный, галстух клетчатый, так и рассыпается, так и расшаркивается, и уж наверно она его тут вместо меня приняла!

"Ну, говорю, как мы вышли, ты у меня теперь тут не смей и подумать, понимаешь!"

Смеется: "а вот как-то ты теперь Семену Парфенычу отчет отдавать будешь?"

Я, правда, хотел было тогда же в воду, домой не заходя, да думаю: "ведь уж все равно", и как окаянный воротился домой.

- Эх!

Ух! - кривился чиновник, и даже дрожь его пробирала: - а ведь покойник не то что за десять тысяч, а за десять целковых на тот свет сживывал, - кивнул он князю.

Князь с любопытством рассматривал Рогожина; казалось, тот был еще бледнее в эту минуту.

- Сживывал! - переговорил Рогожин: - ты что знаешь?

Тотчас, - продолжал он князю, - про все узнал, да и Залежев каждому встречному пошел болтать.

Взял меня родитель, и наверху запер, и целый час поучал.

"Это я только, говорит, предуготовляю тебя, а вот я с тобой еще на ночь попрощаться зайду".

Что ж ты думаешь?

Поехал седой к Настасье Филипповне, земно ей кланялся, умолял и плакал; вынесла она ему, наконец, коробку, шваркнула:

"Вот, говорит, тебе, старая борода, твои серьги, а они мне теперь в десять раз дороже ценой, коли из-под такой грозы их Парфен добывал.

Кланяйся, говорит, и благодари Парфена Семеныча".

Ну, а я этой порой, по матушкину благословению, у Сережки Протушина двадцать рублей достал, да во Псков по машине и отправился, да приехал-то в лихорадке; меня там святцами зачитывать старухи принялись, а я пьян сижу, да пошел потом по кабакам на последние, да в бесчувствии всю ночь на улице и провалялся, ан к утру горячка, а тем временем за ночь еще собаки обгрызли.

Насилу очнулся.

- Ну-с, ну-с, теперь запоет у нас Настасья Филипповна! - потирая руки, хихикал чиновник: - теперь, сударь, что подвески!

Теперь мы такие подвески вознаградим…

- А то, что если ты хоть раз про Настасью Филипповну какое слово молвишь, то, вот тебе бог, тебя высеку, даром что ты с Лихачевым ездил, - вскрикнул Рогожин, крепко схватив его за руку.

- А коли высечешь, значит и не отвергнешь!

Секи!

Высек, и тем самым запечатлел… А вот и приехали!

Действительно, въезжали в воксал.

Хотя Рогожин и говорил, что он уехал тихонько, но его уже поджидали несколько человек.

Они кричали и махали ему шапками.

- Ишь, и Залежев тут! - пробормотал Рогожин, смотря на них с торжествующею и даже как бы злобною улыбкой, и вдруг оборотился к князю: - Князь, не известно мне, за что я тебя полюбил.

Может, оттого, что в эдакую минуту встретил, да вот ведь и его встретил (он указал на Лебедева), а ведь не полюбил же его.

Приходи ко мне, князь.

Мы эти штиблетишки-то с тебя поснимаем, одену тебя в кунью шубу в первейшую; фрак тебе сошью первейший, жилетку белую, али какую хошь, денег полны карманы набью и.. поедем к Настасье Филипповне!

Придешь, али нет?

- Внимайте, князь Лев Николаевич! - внушительно и торжественно подхватил Лебедев.

- Ой, не упускайте!

Ой, не упускайте!..

Князь Мышкин привстал, вежливо протянул Рогожину руку и любезно сказал ему:

- С величайшим удовольствием приду и очень вас благодарю за то, что вы меня полюбили.

Даже, может быть, сегодня же приду, если успею.

Потому, я вам скажу откровенно, вы мне сами очень понравились и особенно, когда про подвески бриллиантовые рассказывали.

Даже и прежде подвесок понравились, хотя у вас и сумрачное лицо.

Благодарю вас тоже за обещанное мне платье и за шубу, потому мне действительно платье и шуба скоро понадобятся.

Денег же у меня в настоящую минуту почти ни копейки нет.

- Деньги будут, к вечеру будут, приходи!

- Будут, будут, - подхватил чиновник, - к вечеру до зари еще будут!

- А до женского пола вы, князь, охотник большой?

Сказывайте раньше!

- Я н-н-нет!

Я ведь… Вы, может быть, не знаете, я ведь по прирожденной болезни моей даже совсем женщин не знаю.

- Ну, коли так, - воскликнул Рогожин, - совсем ты, князь, выходишь юродивый, и таких как ты бог любит!

- И таких господь бог любит, - подхватил чиновник.

- А ты ступай за мной, строка, - сказал Рогожин Лебедеву, и все вышли за вагона.

Лебедев кончил тем, что достиг своего.

Скоро шумная ватага удалилась по направлению к Вознесенскому проспекту.

Князю надо было повернуть к Литейной.

Было сыро и мокро; князь расспросил прохожих, - до конца предстоявшего ему пути выходило версты три, и он решился взять извозчика.

II.

Генерал Епанчин жил в собственном своем доме, несколько в стороне от Литейной, к Спасу Преображения.

Кроме этого (превосходного) дома, пять шестых которого отдавались в наем, генерал Епанчин имел еще огромный дом на Садовой, приносивший тоже чрезвычайный доход.

Кроме этих двух домов, у него было под самым Петербургом весьма выгодное и значительное поместье; была еще в Петербургском уезде какая-то фабрика.

